Порой мне казалось, что свят и нетленен Лирической чайкой украшенный зал, Где Образотворец для трех поколений Вершину согласных искусств указал.
Летящие смены безжалостных сроков Мелькнули, как радуга спиц в колесе, И что мне до споров, до праздных упреков, Что видел не так я, как видели все?
В губернскую крепь, в пошехонскую дикость Отсюда струился уют очагов, Когда единил всепрощающий Диккенс У пламени пунша друзей и врагов.
То полу-улыбкою, то полу-смехом, То грустью, прозрачной, как лед на стекле, Здесь некогда в сумерках ласковый Чехов Томился о вечно цветущей земле.
Казалось, парит над паденьем и бунтом В высоком катарсисе поднятый зал, Когда над растратившим душу Пер Гюнтом Хрустальный напев колыбельной звучал.
Сквозь брызги ночных, леденящих и резких Дождей Петербурга, в туманы и в таль Смятенным очам разверзал Достоевский Пьянящую глубь — и горящую даль.
Предчувствием пропасти души овеяв, С кромешною явью мешая свой бред, Здесь мертвенно-белым гротеском Андреев На бархате черном чертил свое «нет».
Отсюда, еще не умея молиться, Но чая уже глубочайшую суть, За Белою Чайкой, за Синею Птицей Мы все уходили в излучистый путь.
И если театр обесчещен, как все мы, Отдав первородство за мертвый почет, Он был — и такой полнозвучной поэмы Столетье, быть может, уже не прочтет.
1950