Теперь о тех, чьи детские портреты вперяют в нас неукротимый взгляд: как в рекруты, забритые в поэты, те стриженые девочки сидят.
У, чудища, в которых всё нечетко! Указка им — лишь наущенье звезд. Не верьте им, что кружева и чёлка. Под чёлкой — лоб. Под кружевами — хвост.
И не хотят, а притворятся ловко. Простак любви влюбиться норовит. Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка. Тать мглы ночной, «мне страшно!» — говорит.
Муж несравненный! Удели ей ада. Терзай, покинь, всю жизнь себя кори. Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо: дай ей страдать — и хлебом не корми!
Твоя измена ей сподручней ласки. Когда б ты знал, прижав ее к груди: всё, что ты есть, она предаст огласке на столько лет, сколь есть их впереди.
Кто жил на белом свете и мужского был пола, знает, как судьба прочна в нас по утрам: иссохло в горле слово, жить надо снова, ибо ночь прошла.
А та, что спит, смыкая пуще веки,— что ей твой ад, когда она в раю? Летит, минуя там, в надзвездном верхе, твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.
А всё ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась, напялит прах вчерашнего пера и — прочь, одна, в бесхитростную участь жить, где жила, где жить опять пора.
Те, о которых речь, совсем иначе встречают день. В его начальной тьме, о, их глаза,— как рысий фосфор, зрячи, и слышно: бьется сильный пульс в уме.
Отважно смотрит! Влюблена в сегодня! Вчерашний день ей не в науку. Ты — здесь ни при чем. Ее душа свободна. Ей весело, что листья так желты.
Ей важно, что тоскует звук о звуке. Что ты о ней — ей это всё равно. О муке речь. Но в степень этой муки тебе вовек проникнуть не дано.
Ты мучил женщин, ты был смел и волен, вчера шутил — уже не помнишь с кем. Отныне будешь, славный муж и воин, там, где Лаура, Беатриче, Керн.
По октябрю, по болдинской аллее уходит вдаль, слезы не обронив,— нежнее женщин и мужчин вольнее, чтоб заплатить за тех и за других.
1973