Читать стихи Риммы Казаковой
Писатели,
спасатели,-
вот тем и хороши,-
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж —
врачом через морозную
тайгу —
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим,
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула…
Но первый крик ребеночка —
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге.
Из первых книг, из первых книг,
которых позабыть не смею,
училась думать напрямик
и по-другому не сумею.
Из первых рук, из первых рук
я получила жизнь, как глобус,
где круг зачеркивает круг
и рядом с тишиною — пропасть.
Из первых губ, из первых губ
я поняла любви всесильность.
Был кто-то груб, а кто-то глуп,
но я — не с ними, с ней носилась!
Как скрытый смысл, как хитрый лаз.
как зверь, что взаперти томится,
во всем таится Первый Раз —
и в нас до времени таится.
Но хоть чуть-чуть очнется вдруг,
живем — как истинно живые:
из первых книг, из первых рук,
из самых первых губ, впервые.
1972
[...]
Было плохо. Другу
позвонила.
Друг не отозвался на звонок.
Улица молчание хранила.
Каждый дом был тих и одинок.
Нет и почтальона даже… Как мне,
Как вернуть мне мир счастливый мой?
И пришлось по крохотке, по капле
Всё собрать и вновь сложить самой.
о свидания, мой непридуманный!
Был ты правдою или сном?
Хлопья снега, как белые турманы,
кувыркаются за окном.
Что-то вздрагивает, потрескивает.
А в вагоне уже темно…
Я пишу тебе очень женское,
очень ласковое письмо.
Я пишу – ни на что не сетую,
ни о чем уже не грущу.
Я пишу его – как беседую:
в слух мечтаю и вслух молчу.
Пусть смешная и неумелая,
пусть неловкая – всё равно.
Вьются, бьются голуби белые,
разбиваются об окно.
Вьются голуби. Как распутица –
вихри белого их огня.
А метель всё крутится, крутится
и несёт, уносит меня…
Очень скоро поезд расстанется
с этим зимним пасмурным днём.
Я прошу тебя, пусть останется
что-нибудь на память о нём!
Чтоб хоть строчка – горькая, дымная,
словно искорка от костра,
проросла, как семечко дынное,
на побеги так же щедра.
До свидания, мой непридуманный!
Всё.
На стёклах, инеем став,
замерзают белые турманы,
крылья лёгкие распластав.
Не вся мне молодость по нраву,
не вся мне юность по нутру,
и я не всю ее ораву
себе под крылышко беру.
Нас отличали пыл, и стойкость,
и романтический порыв.
А их неверье и жестокость —
обрыв, невскрывшийся нарыв.
Наш долг нам в доблесть не засчитан,
их доблесть: что не так — на слом!
В чем нам неведенье — защитой,
для них невежество — заслон.
И суть не в роке и не в брейке,
ты этим в душу им не тычь!
И все ж одно — на диком бреге,
другое — если в сердце дичь.
Я заплатить готова кровью
за то, что, может, зря боюсь,
и что-то все же им открою
да и без них не обойдусь…
И как там музыка ни бухай,
как спесью каждый ни надут,
быть может, с гордою «старухой»
они язык еще найдут.
[...]
Нет личной жизни,
от прочих отличной,
личной,
первичной…
Ах: аналитики – всё о политике!
Нет жизни личной.
Сердце не тянет,
быть уже хочет
просто копилкой.
И не заглянет
кто-то с цветочком
или с бутылкой.
Нет личной жизни!
Больше не светит
в мощном и малом.
Нет личной жизни.
А у соседей –
прямо навалом!
Я их, должно быть,
возненавижу.
Озноб по коже!
Я поцелуи сквозь стену слышу.
Но всхлипы – тоже…
Стала учёней
и защищённей
в мире фальшивом.
Может, и чёрт с ней,
пустой, никчёмной
личной жизнью?!
Но всё клокочет,
закатом прочит,
чем стать могли бы.
Ведь поцелуи
всё-таки громче
звучат,
чем всхлипы!
Нет личной жизни.
Вкус потеряла
к цели движенья.
Нет личной жизни!
Смотрю сериалы…
Жду продолженья.
[...]
Пожалуйста, возьмите пальму первенства!
Не просто подержать, а насовсем.
Пускай у вас в руках крылато, перисто
возникнет эта ветвь на зависть всем.
А вы пойдете, тихий и небрежный,
как будто не случилось ничего.
Но будете вы все-таки не прежний R12;
все прежнее теперь исключено.
У ваших ног послушно море пенится.
Кошмарный зверь, как песик, ест с руки.
От палочки волшебной R12; пальмы первенства R12;
расщелкиваются хитрые замки!
Им клады от нее таить нет смысла,R12;
и пальмочка, в ладонь впаявшись твердо,
подрагивает, как коромысло,
когда полны до самых дужек ведра.
Тот R12; еще мальчик, та R12; качает первенца,
тот R12; в суету гвоздями быта вбит…
Берите же, берите пальму первенства!
Черт шутит, пока бог спит…
Что? Говорите: «Не хочу. Успеется. И вообще
почему вы решили, что именно я? Сейчас мне
некогда. Да отстаньте же в конце концов! Все.
Пока. Обед стынет...»
Эй, кто-нибудь, возьмите пальму первенства!
Пожалуйста, возьмите пальму первенства.
Берите же, берите пальму первенства!
Глас вопиющего в пустыне.
1965
[...]
Мы молоды. У нас чулки со штопками.
Нам трудно. Это молодость виной.
Но плещет за дешевенькими шторками
бесплатный воздух, пахнущий весной.
У нас уже — не куклы и не мячики,
а, как когда-то грезилось давно,
нас в темных парках угощают мальчики
качелями, и квасом, и кино.
Прощаются нам ситцевые платьица
и стоптанные наши каблучки.
Мы молоды. Никто из нас не плачется.
Хохочем, белозубы и бойки!
Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью,
пыльцой цветочной, мятою, песком…
Мы молоды. Мы смотрим строго, пристально.
Мы любим спорить и ходить пешком…
Ах, не покинь нас, ясное, весеннее,
когда к нам повзросление придет,
когда другое, взрослое везение
нас по другим дорогам поведет.
От лет летящих никуда не денешься,
но не изменим первым «да» и «нет».
И пусть луны сияющая денежка
останется дороже всех монет.
Жизнь — наковальня. Поднимайте молоты!
На молодости — главные дела.
Мы молоды. Мы будем вечно молодо
смотреться в реки, в книги, в зеркала…
[...]
… Как жалко мне тебя! Ты взял и умер.
Решил дилемму: быть или не быть.
Увы, брат, ни в «Березке» и ни в ГУМе
ни счастья, ни здоровья не купить.
Слегка жуликоват и враль немного,
чуть спекулянт, кому попало — друг,
а в общем, если говорить не строго,
нормальный парень, как и все вокруг.
Мог выпить, но для жизни без урона,
слукавить мог — не больше, чем иной.
Ну да ведь ты — не белая ворона,
и не начальник ты, и не больной…
Ты умер. А вот время поменялось.
Ты б измениться мог ему под стать!
Но умер, умер ты — какая жалость!
Ты просто не успел хорошим стать.
[...]
В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.
В нас человек взывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
Парадокс!
Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.
Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.
И, негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?
За хлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы…
Но под ногами — битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.
Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим…
Рим, Вечный город, жив.
[...]
Ступлю туда, куда ступлю,
в грех превращая прегрешенье,
не спрашивая разрешенья
на то, что как хочу люблю.
Сама приду, сама уйду,
сама за все, про все отвечу,
за прелесть-глупость человечью,
за яблоки в чужом саду.
Пусть моя душенька болит,
она от боли только больше.
И было это так, что — боже! —
пусть мое яблочко кислит.
Хочу того, чего хочу,
и нет ни страха, ни запрета.
и что пропето — то пропето,
по сердцу, хоть не по плечу.
Люблю того, кого люблю,
и странным, ласковым смиреньем
и этим вот стихотвореньем
свое несбыточное длю…
[...]
А ну-ка вновь при красном флаге,
под нудный большевитский гимн
постройте всех, кто жил в ГУЛАГе,
и объяснить сумейте им,
что это — рынок и свобода,
не реставрация, а не…
немножко сталинская мода
в немножко ленинской стране.
Мой рыжий, красивый сын,
ты красненький, словно солнышко.
Я тебя обнимаю, сонного,
а любить — еще нету сил.
То медью, а то латунью
полыхает из-под простыночки.
И жарко моей ладони
в холодной палате простынувшей.
Ты жгуче к груди прилег
головкой своею красною.
Тебя я, как уголек,
с руки на руку перебрасываю.
Когда ж от щелей
в ночи
крадутся лучи по стенке,
мне кажется, что лучи
летят от твоей постельки.
А вы, мужчины, придете —
здоровые и веселые.
Придете, к губам прижмете
конвертики невесомые.
И рук, каленых морозцем,
работою огрубленных,
тельцем своим молочным
не обожжет ребенок.
Но благодарно сжавши
в ладонях, черствых, как панцирь,
худые, прозрачные наши,
лунные наши пальцы,
поймете, какой ценой,
все муки снося покорно,
рожаем вам пацанов,
горяченьких,
как поковка!
1965
[...]
Прозрачно Подмосковье, как росинка
на крохотном березовом листе.
В росинке отражается Россия
во всей своей прозрачной чистоте.
Прозрачно елок синее сиянье.
Проталины прозрачны и ручьи.
И песни, что слагают россияне.
И первые весенние грачи.
Идешь ли по грибы или на лыжах,
прямым путем или тропинкой вкось,—
рябинника, снежинка, каждый рыжик
просвечивают стеклышком насквозь.
И человек, что был глухим, незрячим,
становится вдруг светел и прозрачен.
И я сама былинкою свечусь,
бесстрашию открытости учусь.
Гляжусь, как в речку дерево,
в Россию,
где у лугов и вод — как у огня,
где я пройду сквозь каждую осинку
и каждая осинка — свозь меня.
И, словно это я леса растила,
луга косила, ставила дома,
во мне Россия, будто я — Россия,
и я в России — как она сама.
[...]
Вот и умчались хмельные года,
да не трезвее в народе.
«Умный проспится, дурак — никогда!»
Вот и проснулись навроде.
Кто-то осудит былое, чудак:
что там — бутылка и корка?
Пьем вряд ли меньше, да как-то не так.
Горькую — истинно горько!
Поднакопилась постыдная злость.
Светлыми редко бываем.
Раньше от радости зелье лилось,
нынче — тоску заливаем.
Дух притупился, да ум-то остер.
Это ли не во спасенье?
Может, зальем негасимый костер
и будущее воскресенье?
Может, научимся снова корпеть
над колоском и лозою?
Может, научимся пить, станем петь
и не с надрывной слезою…
Может, заслужим, испив все сполна,
зерна от плевел отсеяв,
право на добрую чару вина,
на питие и веселье!
[...]
Быть женщиной — что это значит?
Какою тайною владеть?
Вот женщина. Но ты незрячий.
Тебе ее не разглядеть.
Вот женщина. Но ты незрячий.
Ни в чем не виноват, незряч!
А женщина себя назначит,
как хворому лекарство — врач.
И если женщина приходит,
себе единственно верна,
она приходит — как проходит
чума, блокада и война.
И если женщина приходит
и о себе заводит речь,
она, как провод, ток проводит,
чтоб над тобою свет зажечь.
И если женщина приходит,
чтоб оторвать тебя от дел,
она тебя к тебе приводит.
О, как ты этого хотел!
Но если женщина уходит,
побито голову неся,
то все равно с собой уводит
бесповоротно все и вся.
И ты, тот, истинный, тот, лучший,
ты тоже — там, в том далеке,
зажат, как бесполезный ключик,
в ее печальном кулачке.
Она в улыбку слезы спрячет,
переиначит правду в ложь…
Как счастлив ты, что ты незрячий
и что потери не поймешь.
1972
Писатели,
спасатели,-
вот тем и хороши,-
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж —
врачом через морозную
тайгу —
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим,
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула…
Но первый крик ребеночка —
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге.
Не оглядываюсь в прошлое
и не мучаю мечты.
Знаю я, что ты хорошая
и единственная ты.
Но не правило, не истина,
не разгадка и расчет,
а строка, что не написана,
что, как ток, в крови течет.
И поведанная вроде нам
до былиночки любой,
все же ты безмерна,
родина,—
как искусство и любовь.
Ни былыми рукопашными,—
память сердца теребя,—
ни засеянными пашнями
не ответишь на тебя.
Ни заздравными под горькую
в годовщины красных дат,
ни наивною подгонкою
под какой-нибудь стандарт.
Ты — к открытию открытие,
первозданная моя.
Ежедневное отплытие
в незнакомые моря.
Не готовое решение,
не остывшее литье,
а свержение,
свершение,
завершение мое.
[...]
Город мой вечерний,
город мой, Москва,
весь ты – как кочевье
с Крымского моста,
Убегает в водах
вдаль твое лицо.
Крутится без отдыха
в парке колесо.
Крутится полсвета
по тебе толпой.
Крутится планета
прямо под тобой.
И по грудь забрызган
звездным серебром
мост летящий Крымский –
мой ракетодром.
Вот стою, перила
грустно теребя.
Я уже привыкла
покидать тебя.
Все ношусь по свету я
и не устаю.
Лишь порой посетую
на судьбу свою.
Прокаленной дочерна
на ином огне,
как замужней дочери,
ты ответишь мне:
«Много или мало
счастья и любви,
сама выбирала,
а теперь — живи...»
Уезжаю снова.
Снова у виска
будет биться слово
странное «Москва».
И рассветом бодрым
где-нибудь в тайге
снова станет больно
от любви к тебе.
Снова все к разлуке,
снова неспроста –
сцепленные руки
Крымского моста.
1972
[...]
Кто-то ночью хлопает, лопочет…
То ль сверчки настроили смычки,
то ли это, вылупись из почек,
листья разжимают кулачки?
У природы есть свое подполье —
как людей, ее не обвиню:
то девчонкой принесет в подоле,
то дурнушкой сохнет на корню.
Жаль травы, которая завязла
в страхе, чтоб метели не смели.
Жаль травы, которая завяла,
слишком рано выйдя из земли.
Слишком рано или слишком поздно…
Но, ни в чем природу не виня,
не хочу ни мудрости обозной
и ни скороспелого огня.
Побывав в дозоре и в разведке,
испытав судьбу на сто ладов,
лето, подожги зеленым ветки!
Безгранично. Прочно. До плодов.
[...]