Читать стихи Юнны Мориц
Надежды — вот причина слез!
Подите прочь, сердца невежд!
Поэт не плакал бы всерьез,
Когда бы не было надежд!
Он — не чувствительный герой
С прикрасой мокрых уст и вежд,
Но он рождается порой,
Когда полным-полно надежд!
Когда надежд полным-полно,
Поэт рождается на свет,
И жить ему не суждено,
Когда надежды больше нет!
Надежды свет его глазам
Доступен больше, чем другим.
Москва, поверь его слезам,
Хотя не веришь никаким!
Поверь слезам его, Москва!
Сей рев — не от плохих одежд.
Он плачет — значит, в нем жива
Надежда жить не без надежд.
[...]
Малюсенькая воздушная акробатка
носила грим из японских глаз.
Младенческая кроватка
была бы ей в самый раз.
Пахло в ее цирковом вагончике
слонами, тиграми — кем хотите,
и во весь подоконник светились флакончики
с благовоньями Нефертити.
Она работала кометой Галлея,
то есть без лонжи — как все кометы,
полагая, что так она будет целее,
чем другие летающие предметы.
На ней была серебристая маечка
с молнией меж лопаток.
Огромный атлет говорил ей: «Раечка,
моя девочка!..» Шел ей седьмой десяток.
Малюсенькая воздушная акробатка
становилась к нему спиной,
он расстегивал молнию, тяжко и сладко
вздыхая, как слон надувной.
Они шутили так весело, она шепелявила,
он блестки снимал у нее с переносицы.
… Однажды ее на лету расплавило
то, что легче всего на лету переносится.
[...]
Как чудесно ты пахнешь, мой милый,
драгоценный, единственный мой,-
пахнешь юностью, яблоней, силой
океана, рожденного тьмой.
В данный миг я держу в своих лапах
кисти мокрые, полные глаз,
и портретом становится запах,
на холсте вспоминающий нас.
Там свиваются розы, улитки,
волноликие трубки осок.
Мы с тобой не исчезнем, как в слитке
золотой исчезает песок.
Наша боль умирает последней,
не надежда, а именно боль —
эта сила не может быть средней,
потому что разлука — под ноль,
но за ней, средь небесных подпалин
что-то есть, несомненно, для нас…
Как чудесно ты пахнешь, мой парень,-
жизнью, парень, ты пахнешь сейчас.
На этот снег, на снежный цвет,
На свежий дух зимы —
Я выберусь на этот свет
Из безымянной тьмы.
Мои любимые! Привет!
Как долго были мы
В разлуке! Миллиарды лет!..
Так дайте мне взаймы
Стакан крутого кипятка
И сахару кусок,-
Ведь я простужена слегка
От гробовых досок —
Там дождь стучится с потолка,
Там ни сухого уголка,
Ни тлеющего уголька,
Ни шерстяных носок…
Но знали б вы, как там темно
И как светло у вас!
Я так люблю глядеть в окно,
Прищуря левый глаз!
Я так люблю смотреть кино,
Разглядывать речное дно!
Как много было мне дано
От бога… в прошлый раз!
Но я и в этот раз, клянусь,
Исхитила из тьмы
Не только жалобы и гнусь
Бесплодной кутерьмы.
Еще таких я струн коснусь,
Таких заветных гнезд,
Где на морозе, в брызгах слез
Птенцов рожает клест.
Весьма подающий надежды
Поэт восемнадцати лет
Спросил меня в клубе однажды:
— Вы пьете коньяк или нет?
А я головой покачала,
Прицыкнув на юность свою.
А я ему так отвечала:
— Нет, я не курю и не пью.
Как будто дитя из-за парты,
Он робко спросил у меня:
— Вы любите резаться в карты
Запоем три ночи, три дня?
А я головой покачала,
Прицыкнув на юность свою.
А я ему так отвечала:
— Нет, я козырями не бью.
Глаза округлив голубые,
Он страсти искал роковые —
Годилась и та, и другая,
Отсутствием полным пугая!
(Ведь носятся наглые слухи,
Что в поэтическом духе —
Лелеять порочные страсти
Со светлой моралью в контрасте!
Нахальные слухи гуляют —
И многих весьма окрыляют! —
Что будто бы метит пророков
Крепчание тайных пороков!)
А я ему так отвечала:
— Чиста и греха не таю.
И, глядя на город всегдашний,
Спросил он (подумав, соврет!):
— Вон башня, а кто в этой башне,
Высокой и тесной, живет?
А я головой покачала,
Прицыкнув на юность свою.
А я под конец, как сначала,
Всю правду ему говорю:
— В той башне, высокой и тесной,
Царица Тамара жила,
Прекрасна, как ангел небесный,
Как демон, коварна и зла!
Бедняга, услышав такое,
Вконец оскорбился душой.
Его самолюбье мужское
Украсилось раной большой:
Ведь кончил он школу с отличьем,
Чтоб в собственных высях парить,
И страшным считал неприличьем
Цитатами вслух говорить!
1977
И мой сурок со мною, он со мной,
печальный рыцарь музыки и музы,
он пил из луж, кормился у пивной
и брел плясать под скрипку в Сиракузы.
По разным странам… он в печах горел,
но был сожжен зимой, воскрес весною —
прекрасна жизнь! А музыка — предел
прекрасного! И мой сурок со мною…
Какие слезы он глотал порой,
какую видел ненависть и нежность!
И мой сурок со мною, он со мной —
любви случайность, грусти неизбежность.
Какой-то звук щемящий — между строк…
Откуда был он вызван тишиною?
Бессмертна жизнь! А музыка — порог
бессмертия! И мой сурок со мною…
[...]
Не вспоминай меня. И не забудь.
Мы не расстались, мы растаяли с тобою,
мы глубоко влились в единый путь,
где след не оставляется стопою.
На том пути любой преображен
и в силах приподняться над сейчасом,
где здравый смысл иных мужей и жен
не сыт любовью, хлебом, жизнью, мясом,
не сыт весельем и печалью дней,
не сыт свободой, силою и славой.
И вот, один другого голодней,
грызут науку сытости кровавой.
А я сыта по горло всем, что есть,
и голод мой не утолит добыча!
Не возвращайся. Встретимся не здесь,
а в голубом, воркуя и курлыча.
Не вспоминай меня. И не забудь.
Пускай как есть — не дальше и не ближе.
Подольше не давай меня задуть
и чаще снись — во сне я лучше вижу!
[...]
Юру Визбора кормила я борщом,
даже водки с ним я выпила глоток.
Он принес мне сочиненье под плащом,
а за окнами висел дождя поток.
Юра Визбор улыбался, как в лесу,
как шиповник в розоватых облачках,
и какую-то чудесную росу,
улыбаясь, он раскачивал в зрачках.
«Ни о чем я не жалею, ни о чем!..»-
пел воробышек парижский… На вокзал
Юра Визбор уходил, и вдруг лучом
стал в дверях и, улыбаясь, мне сказал.
— Не увидимся мы больше на земле.
Обещаю отлететь навеселе.
Жизнь прекрасна, страшновато умирать.
— Что ты, Юра?!..
— Не хочу тебе я врать.
И ушел он, напевая сё да то
и насвистывая «Порги и Бесс»…
Так теперь не улыбается никто.
Это был особый случай, дар небес.
Дышать любовью, пить её, как воздух,
Который с нашей кончится судьбой,
Дышать, как тайной дышит небо в звёздах,
Листва, трава… как я дышу тобой.
Как дышит шар, где ангелы и птицы
Летают над планетой голубой, —
Дышать любовью – и развоплотиться
В том воздухе… Как я дышу тобой.
Как дышат мгла и мглупости поэтства,
Поющего дыхательной трубой, —
Дышать любовью, фейской речью детства
В том воздухе… Как я дышу тобой.
Как дышит снег, в окно моё летящий
На белый лист, вослед карандашу, —
Дышать любовью — глубже, глубже, чаще,
До самых слёз… как я тобой дышу.
[...]
В той провинции, где горное эхо
повторяло игру на тамтаме,
там тележка по улице ехала,
ехала тележка с цветами.
А в то лето нам выпала решка,
были мы влюблены и летали
над землею, где ехала тележка,
ехала тележка с цветами,
с белой сиренью, жасмином,
а мимо — тележка с рыбкой…
Клин вышибают клином,
мы расстались легко, с улыбкой.
Но там, где ведется слежка
за тележками, полными слез,
долго-долго еще ехала тележка,
развозящая по коже мороз.
Я колеса ей сдобрила смазкой,
чтоб не ныли средь ночной темноты,
и расписала белый лист черной краской,
оставляя только белые цветы.
Одна старушка молодая
На голове вошла в метро,
Одна нога ее седая
Держала с яйцами ведро,
А на другой ноге висела
Коза от пятки до плеча,
И вся старушка в поезд села,
Ногами кверху хохоча.
Увидев это, пассажиры
К ней проявили интерес,
И ей холодный положили
Они на голову компресс,
Поставить на ноги чудачку
Они хотели сообща,
Но вся старушка впала в спячку,
Ногами кверху хохоча.
Потом коза ее будила,
Бодая с яйцами ведро,
И со старушкой выходила
Ногами кверху из метро.
А я стояла, их встречая,
В обнимку с дверью от ключа,
А также с пирогом от чая,
Ногами кверху хохоча!
В развалинах мерцает огонек,
Там кто-то жив, зажав огонь зубами.
И нет войны, и мы идем из бани,
И мир пригож, и путь мой так далек!..
И пахнет от меня за три версты
Живым куском хозяйственного мыла,
И чистая над нами реет сила —
Фланель чиста и волосы чисты!
И я одета в чистый балахон,
И рядом с чистой матерью ступаю,
И на ходу почти что засыпаю,
И звон трамвая серебрит мой сон.
И серебрится банный узелок
С тряпьем. И серебрится мирозданье.
И нет войны, и мы идем из бани,
Мне восемь лет, и путь мой так далек!..
И мы в трамвай не сядем ни за что —
Ведь после бани мы опять не вшивы!
И мир пригож, и все на свете живы,
И проживут теперь уж лет по сто!
И мир пригож, и путь мой так далек,
И бедным быть для жизни не опасно,
И, господи, как страшно и прекрасно
В развалинах мерцает огонек.
Я — птица черного пера
У черной ветки на запястье.
Ко мне работа так добра,
Когда случается несчастье!
Будь проклят! Уезжай! Лети!
Мне одиночество не в новость.
Меня утешит снег в горсти
И память чистая, как совесть.
В том душном городе морском,
Где вихрь мой выглядел опиской,
Все птицы с тонким голоском,
А у меня — грудной да низкий.
Пусть пальмы изумрудный крест
Тебя в том городе возвысит,
Как окрик мой, как мой приезд,
Как рев дождя в ночном Тбилиси
Светает! Я — в своем уме.
И с деревянного балкона
Я вижу город на холме,
Он спит с улыбкой фараона.
[...]
Странной страсти стройный дух,
Струнный образ дружбы нежной,
Не оставь мой взор и слух
Ни зимою белоснежной,
Ни осеннею порой
В комьях вечности сырой,
Ни на гребнях летней пыли,
Темной, словно дух в бутыли,
Ни, тем более, весной,
В пору гнили и расцвета-
Не оставь и будь со мной.
Это вьюги хрустящий калач
Тычет в окна рогулькой душистой.
Это ночью какой-то силач,
Дух, вместилище силы нечистой,
Одиночка, объятый тоской
Неудач, неуступок и пьянства,
Надавил на железку рукой,
Сокращая пружину пространства.
А до этого, мой соловей,
Параллельная духа и крови,
Между лампой твоей и моей —
Позвонки обмороженных кровель,
Океаны железа и льда
Над жильем, гастрономом и залом,
Города, города, города,
Восемьсот километров по шпалам.
Восемьсот километров кустов,
Неживых от рождественской бури.
Восемьсот до Софийских крестов
И кирилловской ляпис-лазури.
Это — ближе окна и дверей.
Это — рядом, как в небе светила.
Погаси свою лампу скорей,
Чтоб она мне в лицо не светила.
Под одним одеялом лежать
В этом запахе елки и теста!
И, пока не поставят на место,
Будем детство свое продолжать.
[...]
Изменился климат, вымерли подчистую
мамонты, динозавры — и что?. А то,
что, сидя на рельсах задницей и протестуя,
вы прогрессу мешаете, граждане, как никто.
Изменился климат, вымерли птеродактили
по закону природы, не громя никакой режим,
никому не хамя: «Катитесь к такой-то матери,
а мы на рельсах пока полежим».
Нехорошее дело — умственная отсталость,
в стране изменился климат, надо же понимать,
что вымерли динозавры и мамонтов не осталось,
зато с каким уважением будут их вспоминать.
Климат когда меняется, лучше быть насекомым,
также вполне прекрасно всем превратиться в змей,
не хулиганьте, граждане, дайте пройти вагонам,
ведите себя, как мамонты,- будет и вам музей!..
Дочь отпетых бродяг…
Дочь отпетых бродяг,
Голым задом свистевших вдогонку жандарму!
Твой гранатовый мрак
Лихорадит галерку, барак и казарму!
Бред голодных детей,
Двух подростков, ночующих в роще лимонной!
Кастаньеты костей
Наплясали твой ритм под луною зеленой!
Лишних, проклятых ртов
Дармовой поцелуй на бесплатном ночлеге!
Смак отборных сортов —
Тех, кто выжил, не выклянчив место в ковчеге.
Твой наряд был готов,
Когда голое слово отжало из губки
Голый пламень цветов, голый камень веков,
Твои голые юбки!
Вот как, вот как стучат
Зубы голого смысла в твоих кастаньетах,-
Дочь голодных волчат,
Догола нищетой и любовью раздетых!
Вот как воет и ржет
Голый бубен в ладони чернильной!
Вот как голый сюжет
Затрещал на груди твоей, голой и сильной!
Так расслабим шнурок
На корсете классической схемы,
Чтоб гулял ветерок
Вариаций на вечные темы!
Меня от сливок общества тошнит!..
В особенности — от культурных сливок,
от сливок, взбитых сливками культуры
для сливок общества.
Не тот обмен веществ,
недостает какого-то фермента,
чтоб насладиться и переварить
такое замечательное блюдо
могла и я — как лучшие умы.
Сырую рыбу ела на ямале,
сырой картофель на осеннем поле,
крапивный суп и щи из топора
в подвале на Урале.
Хлеб с горчицей,
паслён и брюкву, ела промокашку,
и терпкие зелененькие сливки,
и яблочки, промерзшие в лесу,-
и хоть бы что!..
А тут, когда настало
такое удивительное время
и все, что хочешь, всюду продается —
моря и горы, реки и леса,
лицо, одежда, небеса, продукты,
включая сливки общества,- тошнит
меня как раз от этих самых сливок,
чудесно взбитых…
Да и то сказать,
от тошноты прекрасней всех мелисса.
В подъезде, где огромны зеркала,
лежит на лестнице один живой цветок,
и в каждом из зеркал белым-бела
его тоска предсмертная. Глоток
воды не подадут ему… Когда б
он лаял, выл, мяукал и скулил,
на брюхе ползал, был владельцем лап,
хвоста, ушей,- ему б воды налил
какой-нибудь жилец по доброте
иль по привычке к жалости. Но тут
совсем другое дело: в животе
цветку отказано, и ноги не растут,
и не рыдает золотистый глаз
в семерке белоснежных лепестков.
Воды бутылку я куплю сейчас —
и ты найдешь в ней океан глотков,
и в ней спасешься… Всем послав привет,
со мной в обнимку выйдешь на мороз.
Четыре дня и миллионы лет
мы будем вместе, трепетный отброс!..
Пахнут сумерки белилами,
Пахнут красками, известками,
Пьем под сочными стропилами
Чай с тропическими блестками.
Маляры ушли и плотники —
До рассвета, разумеется.
Опершись на подлокотники,
Осень в кресле чаем греется.
Дух ремонта капитального,
Зная толк в сердечной грамоте,
Образ быта госпитального
Разбинтовывает в памяти,—
Грусть морозная, стерильная
Входит в грудь иглой метровою,
И душа болит обильная,
Плоть вбирая в нить суровую.
Но рывком, возвратом к доблести,
К мощным узам здравой бытности
Обезболиваю области
Вдохновенной ненасытности,
И за это во Флоренции
Нам играет фортепьяно
Трехголосные инвенции
Иоганна Себастьяна.
[...]
С ним не так мне было нелюдимо —
Не на пальце, а в груди сияло.
Покатилось вдаль колечко дыма,
А ведь жаль — и это потеряла!
Упорхнуло дымное колечко,
Из груди колечко дымовое,
И оно сжималось, как сердечко —
Дымчатое, нежное, живое.
И оно сжималось и летело
В грозовом огне над волчьим лесом,-
Как душа, покинувшая тело
Женщины, стоящей под навесом.
Трепетало и переливалось,
Гибель огибая и минуя.
И колечком дыма оставалось,
Обручальной дымкой поцелуя.
Оставалось так или иначе
Обручальным, дымчатым и нежным:
Дымчатым колосиком удачи,
Дымчатым колесиком надежы.
Так или иначе оставалось
Обручальным дымчатым созданьем,
От груди все дальше отрывалось,
От груди, раздвинутой дыханьем.
Я легко-легко и без нажима
Этот путь глазами повторяла,
Покатилось вдаль колечко дыма,
А ведь жаль — и это потеряла!
[...]
Чем безнадежней, тем утешнее
Пора дождей и увяданья,
Когда распад, уродство внешнее —
Причина нашего страданья.
Тоска, подавленность великая
Людей тиранит, словно пьяниц,
Как если б за углом, пиликая,
Стоял со скрипкой оборванец!
Но явлена за всеми бедствами,
За истреблением обличья
Попытка нищенскими средствами
Пронзить и обрести величье.
Во имя беспощадной ясности
И оглушительной свободы
Мы подвергаемся опасности
В определенный час природы.
Когда повальны раздевания
Лесов и, мрак усугубляя,
Идут дожди, до основания
Устройство мира оголяя.
Любови к нам — такое множество,
И времени — такая бездна,
Что только полное ничтожество
Проглотит это безвозмездно.
1968
[...]
А ворон: кар! да кар!—
Он вымок до костей.
А ворон слишком стар
Для кладбищ и костей —
У ворона катар
Дыхательных путей.
Болят его крыла
И легкое кровит,
На нет пошли дела,
Ужасен внешний вид.
Как черная звезда,
Он стонет по ночам,
Я слышу иногда,
И холодно плечам.
Мне страшно, я боюсь —
Пять лет как родилась.
Я к матери прошусь,
А мама поднялась
На локте молодом,
Красивая, как снег,
И говорит, с трудом
Удерживая смех,
Что ворон слишком стар,
Он вымок до костей,
У ворона катар
Дыхательных путей,
И у бедняги нет
Ни мамы, ни детей.
[...]
Когда на лед сбежало скерцо
Из-под вертящейся иглы,
Что у нее случилось в сердце
От этой простенькой игры?
Воды полярную зеркальность
Она ударила ластом,-
В ней шевельнулась музыкальность,
Как магма, огненным пластом.
И в ледяной летучей груде,
Всю напряженную как нерв,
Ее несло туда, где люди
Багром снимали кожу с нерп,
Где, широко расставив ноги,
Подняв тяжелые багры,
Те полулюди, полубоги
Гвоздили черные бугры.
Она ластом волну мешала,
И льдины двигала она.
Казалось, кожа ей мешала,
Как распроклятье колдуна,
И ничего не надо кроме,
Как лечь на палубе бугром
И умолять ценою крови
Расколдовать себя багром.
О чем глаза ее кричали,
Какой в них маялся укор,
Когда от берега отчалил,
Ее не тронув, ледокол?
У бригадира сдали нервы,
И был он добрая душа —
Уплыл, оставя кожу нерпе
Да искус музыки в ушах!
[...]
В том городе мне было двадцать лет.
Там снег лежал с краев, а грязь — в середке.
Мы на отшибе жили. Жидкий свет
Сочился в окна. Веял день короткий.
И жил сверчок у нас в перегородке,
И пел жучок всего один куплет
О том, что в море невозможен след,
А все же чудно плыть хотя бы в лодке.
Была зима. Картошку на обед
Варили к атлантической селедке
И в три часа включали верхний свет.
В пятиугольной комнате громадной,
Прохладной, словно церковь, и пустой,
От синих стен сквозило нищетой,
Но эта нищета была нарядной
По-своему: древесной чистотой,
Тарелкой древней, глиной шоколадной,
Чернильницей с грустившей Ариадной
Над медной нитью, как над золотой.
И при разделе от квартиры той
Достались мне Державин, том шестой,
И ужас перед суетностью жадной.
Я там жила недолго, но тогда,
Когда была настолько молода,
Что кожа лба казалась голубою,
Душа была прозрачна, как вода,
Прозрачна и прохладна, как вода,
И стать могла нечаянно любою.
Но то, что привело меня сюда,
Не обнищало светом и любовью.
И одного усилья над собою
Достаточно бывает иногда,
Чтоб чудно просветлеть и над собою
Увидеть, как прекрасна та звезда,
Как все-таки прекрасна та звезда,
Которая сгорит с моей судьбою.
1968
[...]
Искусство провалилось в протокол,
в свидетельства об окончанье школ.
На фабрике транс-мета-херо-мантий
убор вам с кисточкой сошьют для головы
и всю трансмантию, чтоб в метастойле вы
уж не нуждались ни в каком таланте.
Привлечь вниманье легче, чем отвлечь,
когда исчезнуть надо и залечь
на дно, чтоб не попасть в транс-мета-стадо,
которому транс-мета-пастухи
клеймят бока, лопатки, область требухи —
и даже яйца, заходя с транс-мета-зада.
Чудесно к этому привык транс-мета-бык,
и транскозел чудесно к этому привык,
и трансбаран, и метакурица… Привычка —
замена счастию и свыше нам дана,
ее лобзанья слаще меда и вина.
Транс-мета-кладбище, транс-мета-имена,
в транс-мета-гробиках
транс-мета-перекличка.
Я нарисую тебе на память картину —
окурком, свекольным соком, кофейной гущей.
На той картине, держа гармошечку, концертину,
ты будешь играть и петь о волне бегущей.
Двумя руками сжимая-растягивая зигзаги,
где язычки металла — источник музык,
ты улыбнись мне!.. В одном от картины шаге
я затаилась, и лиственный глаз мой узок.
Там будут вокруг тебя синева и зелень,
ткань золотая пляжей, закат над морем.
И так хорошо мы с тобою судьбу разделим,
что красить разлуку не станешь ты черным горем,
а в этой картине, написанной чем попало,
ты будешь сидеть на воздухе с концертиной
и видеть, что тень моя на тебя упала,
как тень любви, стоящей перед картиной.
И колокол в дупле часовенки пустой,
И ослик с бубенцом, подвязанным под грудь,
Внушали мне любовь своею красотой,
Виднелись на просвет, просматривались вглубь.
Вокруг питался юг безумствами долин,
В саду среди хурмы шумела чайхана,
Валялись на земле лимон и мандарин
И бесподобный плод с названьем фейхоа.
Вознаграждался труд лихвой фруктовых груд
И умноженьем стад, идущих прямо в ад,
В жаровню, на костер, на свой девятый круг,
У них загробный мир — огромный комбинат,
Их сок и жир течет, и начат новый счет,
Прекрасный, сладкий дым уносится в трубу,
И хочется свобод, и к жизни так влечет,
Что никакая муть не омрачит судьбу
Пускай устройство дней совсем оголено —
До крови и костей, до взрыва Хиросим,-
Продли, не отпускай! Узнаешь все равно,
Что без моей любви твой мир невыносим.
[...]
Балет — искусство поз,
поэзия — иное…
На улице — мороз,
и мой сурок со мною.
В Европе расцвела
магнолия и пахнет,
в России — снег и мгла,
и колокол распахнут.
Копаясь, как в добре,
в помойном баке с пищей,
лохматый том Рабле
выуживает нищий
и, подмигнув — кому? —
находку из помойки
кладет себе в суму,
где много птицы-тройки.
Багаж его дорос
до знанья тех предметов,
что ставят под вопрос
всю Фабрику Ответов,
а Фабрика поет
и пляшет под фанеру,
и дуракам дает
поцеловать химеру!..
Все козлята
Любят петь,
Все телята
Любят петь,
Все кудряшки
На барашке
Любят песенки свистеть!
А кто песенку поёт
иногда,
Тот от страха не умрёт
никогда!
А кто песенку всегда
поёт,
Тому лапу даже волк подаёт!
Потому что-
ай-яй-яй!-
ни за что
Слопать песенку не сможет
никто!
А вот песенка
в один присест —
Ой-ёй-ёй!-
даже волка съест!
По причине,
молодчине такой
Все лягушки поют
за рекой,
Все кузнечики поют
на лугу!
И могу ли я не петь?
Не могу!
Все козлята
Любят петь,
Все телята
Любят петь,
Все кудряшки
На барашке
Любят песенки свистеть!
[...]