Стихи Сергея Петрова

Петров Сергей - известный русский поэт. На странице размещен список поэтических произведений, написанных поэтом. Комментируйте творчесто Сергея Петрова.

Стихи Сергея Петрова по темам: Любовь Мужчина
Стихи Сергея Петрова по типу: Грустные стихи Короткие стихи

Читать стихи Сергея Петрова

Я стал теперь такая скука,
такой житейский профсоюз,
что без повестки и без стука
я сам в себя зайти боюсь:
а ну как встретят дружной бранью,
за то, что сдал, за то, что стих,
за то, что опоздал к собранью,
к собранью истин прописных?


1966

×

Присели кроткие церквушки,
как бы озябшие зверюшки.
Но мнится: только их спугни,
как в россыпь ринутся они,
покажут крохотный, с вершок,
невинный хвостика пушок,
Господни робкие зайчатки.
И в русских искренних снегах,
как бы в неписанных веках,
их лапок вижу отпечатки.


1955

×

Опять сижу в добре я по пояс,
на благодушье разбазарясь,
и только пузырями лопаюсь,
на славную погоду зарясь.
А если бы набраться злости,
спустить с цепи медвежий стих,
когда язык ломает кости,
а не перемывает их!


4 января 1966 – 2 февраля 1967

×

Я усумняюсь. Стало быть, мое сумненье есть.
Огромное, как Бог, оно во мне забилось,
а стадо истин дымом заклубилось
и мельтешит. Домой. И не забылось,
что вечер на часах, что стало ровно шесть.
И вечер мне как выбор спозаранья.
Овечья истина или баранья,
а выбирай – ведь надо пить и есть.
Пить молочко, есть и мясцо и брынзу,
и быть в овечьей шкуре, словно волк,
и жизнь употчевать, как нищебродку-грымзу,
не зная, есть ли в хлебосольстве толк.
А толки что? Толкучка, барахолка.
А смыслы? Только квантики зари,
и я им горб, загривок или холка.
Так пожалейте святочного волка,
который как пузырь надут внутри.
Чужая истина – погаже принужденья,
чужая истина – как суд и осужденье,
и от нее укроюсь дома я.
Пусть вчуже истина моя и заблужденье,
зато как нежное гнездо – моя!
В сумнении всё истинно. Всех истин
не соберу я в логово свое.
Над ним как липа я и лично многолиствен,
хотя с меня дерут и лыки, и корье.
Молчи, рогатая трагедия пролога!
Лети и лопайся, пузырь-аэростат!
Я сам себе изба, нора или берлога
в кругу дымящихся – ах, без призора! – стад.
В сумнении всё истинно. Без Бога
ни до порога. Сломанный, из лога
выходит вечер, мой же супостат.
Всё истинно. Когда-то или где-то
как дата стану, может быть, и я.
А нынче в сумерки и в черный дым одета
бобыличья усадьба бытия.
Горит нутро. Я изблевал сужденье.
Всё стало истинным – до наважденья!
И я в дыре-норе засел шишом.
Пусть вчуже истина моя и заблужденье,
зато родная, рядом, нагишом,
моя! Родимая! Чего же больше нужно?
Я с ней по-своему, на свойский лад живу.
Но горе истине, которая наружна,
подобно ловчей зла, и всеоружна,
и пуще смерти станет наяву.
Любая истина своей природой суща,
любая истина уже по корню иста.
А я как волк и как медвежья пуща,
и вся моя погудка многолиста.
Любая истина в нутро ушла по корни,
как в землю. Присосалась – ах! – к нутру.
И высосет меня. Но стану ли покорней,
когда мозоли на башке натру?
Над пущей ночь стоит, как богомолка,
и пуще молится, и ломятся мольбы.
Так пожалейте маленького волка
в охапке встрепанной судьбы!
Я перебрал давно свой род звериный
по косточкам. Игрушкой заводной
валяюсь по-хозяйски под периной
с великой девкой – истиной родной.
(На кой же ляд ей нежиться одной?)
Она – моя! И ей потребны ятра
(в какого бога уродится плод?)
(кто уродился, тот всегда урод).
И я бегу как темный лес – с театра
в дремучий зал, на тьму голов.
Всё истинно (как горький рев ослов).
Так неужель я тоже правдослов?
И мычутся умы с повышенным давленьем,
идут болеть, не зная за кого.
И наступает лес огромным представленьем,
и дремлет зал. А лесу каково?
Не затяну ни в обод, ни в ремень я
поехавшего пуза-колеса.
Избави, Господи, меня от современья!
Нашли на волка темные леса!
Я с горя всё сожру. И правды мне натерли
мозоли на глазах – и плачет желчью злость.
Я истинку пустил не на простор ли?
Но горлинкой она застряла в горле.
Ведь в каждой истине своя бывает кость.
Недолго истиной и волку подавиться
(и станешь просто зверем без лица).
Уж лучше быть веревочкой да виться
вкруг горя до собачьего конца!
А лисья истина скромна, хитра, зубаста,
по снегу чистому волочит вольный хвост.
Но щелкну на нее я сразу: Баста!
Неси несчастного куренка на погост!
(Иль ты не истина, а попросту лобаста?)
И сам пойду и стану пред курганом,
где идолам, как сонным господам,
на капище пресветлом и поганом
свои слезинки лапами подам.
Они блестят как истинки. Ей-право!
Их можно вставить в перстеньки,
в глаза чужие, в Божии деньки.
А зверская душа да будет им оправа!
Нет, Бога из зубов не оброню,
такого теплого куска мясного
(помилуй, Господи, мя снова!).
А человек, булатный, харалужный,
во всей подлунной (как во всей поддужной)
кулачным сердцем бьется о броню.
И кулаком в сердцах (стучит по чуду),
и выставил лицо что красное крыльцо.
Я на зуб пробую бессчетную кольчугу
и разгрызаю каждое кольцо.
В сумнении всё истинно. Всё может
и быть, и статься. Ну, а кем я прожит?
Что истина моя под самый сон подложит,
русалка, кумушка, ворожея?
Она, как навью кость, меня, мусоля, гложет
всю жизнь – да так, что спросишь: Где же я?


1973

×

Платок мне не накинешь на роток.
Я по-ребячески тружусь и строю,
и вывожу по-русски городок,
слепую крепостцу величиною с Трою.
Еще хранят гроба тяжелые дубы.
В цепях томится посвист соловьиный.
Еще сколачиваю стены я, дабы
вкусить бревенчатой судьбы
и убежать от кистеня с дубиной,
от всех больших дорог разбойничьей судьбины.
Путивль иль Суздаль – и, над ним склонясь
бездонным плачем, старческим и детским,
мне горестно, что горем молодецким
меня влечет к телегам половецким,
что Троя рухнула и пал свет-Игорь-князь.


1943

×

Злая полночь, и мороза
жуть туманом разогрета.
Шел сегодня Чимароза –
Matrimonio segreto.
Ах, летит за розой роза,
вся в цветах моя карета!
Эта публика как дети –
ахающие разини,
от брильянтов на Джульетте,
от рубинов на Розине.
Ах, в России Доницетти,
Керубини и Россини!
Но какая это скука –
кавалеры в старом стиле!
Что была это за мука –
слушать, как они острили!
Впрочем, старый русский duca
e un uom" assai gentile.


1942

×

Я усумнитель. Мир, как переметная сума,
заброшен за плечи, и тянешь эту лямку,
покуда не оступишься с ума –
всей жалкой жизнью в Божью ямку.
Не рой ее мне, Господи, не рой!
В котомке у меня забылся том Монтеня.
Я только жизнероб, а вовсе не герой,
я просто коробейник и офеня.
Я весь вразнос. За грошик или даром
отдам без жалости страничку бытия,
торжественным торгуючи товаром,
и, как за полноводным самоваром,
сижу за снежным днем – и усумняюсь я.


1 января 1943

×

С червивой ложью, с истиной костлявой,
с кровавой кривдой, с правдой моровой
шаталась ты по улицам шалавой
и шлялась за бесстыжей доброй славой,
не брезгуя осудой и хулой.
Брала-врала, давала, но драла же! –
до дрожи дорогой, до самой блудной блажи, –
и ставила на нищего туза,
играла в ералаш, ерошилась и в раже
вдруг становилась нежной кожи глаже,
являясь в полном голом антураже,
развеся уши, губы и глаза;
шампанским закипала вкруть и даже
летала в однодневном экипаже,
наряженная в воздух стрекоза,
на Елисейских на Полях и за-
летейских заживо, в бессмертные пейзажи
ты погружалась, словно в вернисажи,
где нет уже ни копоти, ни сажи,
а только дым, хрусталь и бирюза;
с распухшей рожей, плача от пропажи,
пропащая и винной гари гаже,
жила ты, лежа с кражи до продажи,
на дрогах стыла хуже мертвой клажи
и падала, как грешная слеза.
И всем скорбям была ты запевала,
глотала ты пилюли «Ай-люли!»,
их будто гвозди в глотку забивала
и запивала – словно забывала –
их горем всей Руси и всей земли.
Валилась замертво. В твоем развале
валялись похоть с нехотью вдвоем.
И жизнью умники тебя прозвали
и брали напрокат, взаймы, в заклад, в наем.


1967

×

Благоволение? Желание добра?
Когда любой из глаз – зловонная дыра?
Бездонная! Ну нет, на дне одной из впадин
я вижу, Вечный Жид до жизни смертно жаден.
Таскает Дед Мороз подарочный мешок,
а елочка в руке как пышный посошок.
Глаза наведены, как пушки для салюта,
снег кучами валит дешевле серебра,
и звезды сыплются – стеклянная валюта,
и фейерверк из глаз взлетает люто.
Благоволение? Желание добра?
Мир по пояс стоит в миру и в мире,
как ель в сугробе. Душно в декабре,
не думается что-то о добре.
И пестрый клич размазан на трактире:
Ура! Свобода, равенство и братство…
Святая Троица! Ну а внутри
кричат не раз, не два, не три
под самым носом у больной зари:
уродство, шкода, казнокрадство,
ядоточение, ехидство и злорадство –
и громче всех: «А, черт тебя дери!»
Горит вино, со зла синеет нос,
и всех багровый Дед Мороз
дерет как сидорову козу.
И тут уж, Господи, указу нет морозу.
И рубит стужа крепче топора.
Благоволение? Желание добра?
Молчит в лесу несытый хор зверей,
и свечки обгорают по привычке.
Синеет мальчик у больших дверей,
а девочка всё зажигает спички.
Засоня, Господи, еси, а не хозяин,
не видишь на своем дворе окраин
и мажешь миром по губам,
закатывая в море доннер-веттер.
А сам поешь: «O, Tannenbaum,
Wie grun sind deine Blatter!»
Скажи-ка, что это? Нужда? Юдоль? Игра?
Benevolentio? Желание добра?
Я сторож твой и дворник, Дед Мороз,
и вырос из сугроба – как вопрос.
Передо мной лежит природа, что колода.
И где тут, прости Господи, свобода,
когда и жид, и русский, и немчин
ступить не могут шагу без причин?
А равенство? Не явно ли давно,
что может быть одно говно
и то лишь самому себе равно?
А братство? Или ты забыл, хозяин,
как братца укокошил Каин?
Как громыхнула среди райска дня
завистливая братня головня?
Нет, братство – каинство и окаянство,
а я тебе нимало не Боян,
не вещ и мороком великим обуян,
я вижу зиму как большое пьянство,
и сам ты, Боже, расписной буян.
А я? Я Дед Мороз. Но к стуже я привыкну.
А ты покуда жив, – ступай отсель.
Не то тебя, лихую сатану,
я по сусалам садану,
не то тебя я так, пропойцу, чекалдыкну,
что сляжешь в гроб, как в чертову постель.


Ночь с 24 на 25 декабря 1973

×

1. Прелюдия


Чадит заря, как жирная жаровня,
мясисто-липки вещи поутру.
И кажется – ты мне по крови ровня,
а может быть, и по нутру.
Подул рассвет старинный, крылья вертит
у мельницы безбожно-ветряной,
и имя, словно циркулями, чертит
окружность ночи нутряной.
Окружность превращается в окрестность,
окрестность вдруг идет, как голова.
Противна трезвость, как противна пресность.
Нальем вина в стеклянные слова!
И чокнемся наперекор здоровью,
чтобы пошел умалишенный звон!
Большой невиданно-неслыханной любовью
изгоним беса мирной меры вон!
Ведь ум – содом, а чувства – лишь хвороба,
и здравствовать я не желаю зря.
И пусть с тобой мы чокнутые оба,
зато нам заменяет ум нутроба.
Живем без гармонического гроба.
Сожрем, что нам нажарила заря!


2. Гавот (см. «Гавот» Глюка-Брамса)


Бегают, как дети,
пальцы на спинете…
Сладко-
гладко
жить.
Ты – моя gavotta,
и с тобой охота
взглядом
рядом
быть.
Сам с тобою рядом,
ну, а думу на дом
надо
немо
несть.
И опять забота:
ты – моя gavotta!
Спада
тема
есть!
Всё – как в мадригале,
только нарыгали
море
горя
мы.
Ты – моя gavotta!
То-то и оно-то!
Как за нотой нота,
все мы
темы
тьмы.


3. Марш (см. «Афинские развалины» Бетховена)


Топай,
Груша!
Хлопай,
Глаша!
Петлей затянулась доля наша!
Штопай,
Юлька!
Лопай,
Любка!
Всё, что попадется, клюй, голубка!
Черным маршем
в пику старшим!
Юбочкою – душенька, тельце – фаршем.
Пей же
склянку!
Бей
по банку!
Всё ведь так и вывернется наизнанку.
Марш так весел
возле чресел!
Что же твой любовничек нос повесил?
Ты для форсу
выпей морсу,
ибо всё равно ведь
надо приготовить
жизнь на фарш.
И за фаршем к ОРСу
марш!
марш!
марш!


4. Гопак (см. «Гопак» Мусоргского)


Пей, лей, не жалей!
Бей тузами королей!
Прогуляй от ночки к ночке
все последние денечки!
Напиши, надыши
что-нибудь и для души!
Жил когда-то молоденек,
не тужил, что мало денег.
Нагреши, нагреши
на последние гроши!
Будет дорог каждый грош
перед тем, как помрешь.
Поскачи, попляши
на последние шиши!
Но скачи не в одиночку –
пригласи на пару ночку!
Пей, лей, не жалей!
Бей тузами королей!
Не с руки, так с ноги!
Не жалей сапоги!
Всё настанет, а пока –
гопака, гопака!
Всё равно ведь явится
последняя красавица.
Ты за ней! Ты за ней!
(Снег как смех из-под саней).
Вздыбилась она плечами,
вертит черными очами.
Кнут – тут. Бей коней!
Погоняй же нежней!
Вскачь, в ухаб и в обочь!
Пусть же сердце щемит,
а последняя ночь
под копытами гремит!
Пей, лей! Бей коней!
И за ней, и за ней!
А проснешься поутру –
тпру!


5. Русская плясовая


Ах ты, сукин сын, поганенький мужик!
Ты за что про что меня не разложил?
Али я тебе бы, дурень, не дала?
Али были неотложные дела?
Али я тебя глазами не пекла
заковыристыми?
Светит месяц, светит ясный!
Свесил свет он сверху вниз.
Где ж ты, друг мой распрекрасный?
Поскорей ко мне вернись!
Мчатся тучи, вьются тучи.
Завихряется тряпье.
Словно фюреры и дучи,
или словно потрох сучий,
по большой навозной куче
входят в царствие твое.
Ты Подгорна, ты Подгорна,
ты Подгорна улица!
И к кому же я покорно,
и к кому же я пригорбно
сумею пригулиться?
Ах ты, сукин сын, безжалостный мужик!
Как с пожара, он от женщины бежит.
Он бежит, и вертится, и крутится.
Али сладко было обанкрутиться?
Ай, глупы умы!
Не видать им кумы!
Ой, кумушка!
Ой, голубушка!
Ой, думушка
задушевная!
Раз пошла такая пьянка,
режь остатки соловья!
Сербиянка, сербиянка,
сербияночка моя!


6. Полька


Полька, полька, полечка!
Полюби хоть столечко!
Задушевный мой дружок,
полюби хоть на вершок!
Погоди, Володенька!
Я еще молоденька.
Дай-ка сроку – подрасту,
будет и любовь с версту,
с версту, с версту, с версту, с версту
да с коломенскую.
Полька, полька, поленька!
Доля, долька, доленька!
И чего ты, Поленька,
всё еще не голенька?
Уж такая наша доля,
что у нас всё впереди.
Выходи скорее, дроля,
чаще замуж выходи!
Будет всё как ты просила,
только кликни-позови!
С легкой долькой апельсина,
с красным яблочком любви.


11-20 сентября 1974

[...]

×

Летний сад сквозит, как воздух, емкий,
понабрался статуй и людей.
На пруду с зеленою каемкой
подают здесь свежих лебедей.
Без лица, но чем-то длинноглаза,
как впервые вышедшая в мир,
в лебедей глядится дева-ваза,
тихо приодетая в порфир.
И аллеи ходят как столетья.
Вечер настает во весь размах.
Фейерверки – точно междометья
и взлетают, как за ахом ах!


16 июня 1972

×

Стоит небесная громада голубая,
пять медных солнц над ней вознесены,
а век вертится рядом, колупая
кусочки сини со стены.
Чуть слышится барочный образ трелей,
певучих завитков намек.
Но музыка молчит. Вколочен в гроб Растреллий,
а день, как тряпка серая, намок.
Кто мчится напрямик, а кто живет окольней,
кто на банкете пьет, а кто так из горла.
По-вдовьи грузен храм без колокольни,
она, воздушная, в девицах умерла.
Воспоминание о ней – как о кадавре,
на чертеже она рассечена.
Сестра ее на променаде в Лавре,
как дама в робе, всё еще стройна.
А церковь вдовая ушла подальше
от медного болвана на скале
и, вроде позабытой адмиральши,
стоит облезлым небом на земле.


24 февраля 1975

×

Не болит и не хворается
и живется беспредметно,
понемножку умирается,
безобидно, незаметно.
Потихоньку, понемножечку,
без иронии жеманной
подцепляешь с блюдца ложечку
несоленой каши манной.
Всё-то чудится да кажется,
что повестки не дошлются,
что размажется та кашица
на лице ребячьем блюдца,
что и так всё образуется.
Об одном лишь и грустится –
что отпетая разумница
не придет со мной проститься.


1972

×

Я у себя сижу бочком да с краю,
тасую карты и на них гадаю.
А толку что? Когда последний год
наступит мне на горло и заткнет
проклятым кляпом рот сухой и глотку,
а тело по течению, как лодку,
поволочет безвременья река,
туманная, как память старика,
как бороды слезливой половодье…
Послушай, Боже, отпусти поводья,
дай закусить до крови удила,
покуда смерть меня не родила!


11 мая 1969

×

Жизнь моя облыжная,
махов по сто на сто,
перебежка лыжная
по коростам наста.
Но ты – в глазу проталинка,
в беге – передышка,
талая хрусталинка,
дымная ледышка…
Но ты – в душе отдушинка.
Что же смотришь хмуро,
ты, Психея-душенька
с мордочкой лемура?


1962

×

Тучи громыхали, серые, как танки.
А старик рыбачил с моста на Фонтанке.
И была Фонтанка тихой, как болото,
так что вяз в ней цокот лошаденок Клодта.
При луне волшебной старичок рыбачил,
словно дряхлый призрак, душу раскорячил.
Сух он был, как палка, и немножко нервный.
Лез на небо в тучи замок Инженерный,
и воспоминаний темные останки
плыли под луною по краям Фонтанки.
Трепыхалась нежно бабочка былого
на крючочке востром возле рыболова.
Было дальней жизни старику не жалко.
Глядь – из вод поганых выплыла русалка.
При луне студеной голизною блещет,
по воде ногами, как хвостищем, хлещет,
на уде взлетая, шлепается грузно,
и блестит, играет шелковое гузно.
Тут совсем не стало сил у бедолаги,
вытянуть русалку не было отваги.
И у ней-то, видно, не осталось силы,
у былой русалки, – рот перекосило,
и в ночи несчастной, при луне советской
исказилась харя мукою мертвецкой.
И ушла русалка на свою свободу –
в глубину речную, в ледяную воду.
На реке Фонтанке кончилась рыбалка,
и в обнимку с дедом уплыла русалка.


1980

×

Хожу я ужинать в столовую,
куда валят под вечер лавою:
откупорив белоголовую,
я в рюмке, точно в море, плаваю.
Сиди да знай себе поикивай,
соседу всякому поддакивай,
что ходим-де под дамой пиковой,
что фарт у нас-де одинаковый.
А выйду – почему-то улица
во всю длину свою бахвалится:
пускай за домом дом сутулится,
да только нет, шалишь, не свалится!
Как насекомые, пиликая,
и тикая, и даже звякая,
таится тишина великая,
а в тишине – и нечисть всякая.
И сколько хожено и гажено,
и сколько ряжено и сужено,
и есть ли где такая скважина,
куда забиться прямо с ужина?


1969

×

Ты просто своенравная причуда,
и не страшит любовь твоя ничуть.
Четыре года, как четыре пуда,
меня согнули, ты не обессудь.
Мои восторги стали деловиты.
Да, я в любви бесстыжий чеботарь.
Меня на слабом слове не лови ты:
я не таков уже, как встарь.
Когда дырявы дни и год поношен,
когда упреки тяжело глотать,
сапожник чинит: шило вынет, нож он –
пустоты грустные и дырочки латать.
Любовь как обувь: без нее ни шагу.
Куда ж на улицу с босой душой?
Мозолей нет – и то велико благо,
а если по ноге – и вовсе хорошо.
Любовь – как обувь, птички-черевички!
Иной радехонек бы в них всю жизнь обуть.
Оставь же запоздалые привычки,
былой капризницей не будь!
К чему, дружок, любить напропалую!
Забудь скорей былую кабалу.
Прости, что туфелькой тебя я не балую,
потерянной когда-то на балу.
Я не клянусь тысячегубой клятвой,
и на посулы ты меня не нудь.
Я попросту затягиваю дратвой
то, что еще возможно затянуть.
Ты скажешь: вот, калоши я сносила,
и башмакам пришел теперь черед.
Увы! Подметка – ложь, и ясно: сила
камней и дней до дыр ее сотрет.
Нет, не любовник и не добрый брат твой –
сапожник я, и с горем пополам,
но добросовестно я прошиваю дратвой,
чтоб не разъехалось по швам.
Обетов я тебе не расточаю
и не играю я с тобой в молчки.
Тебе, как Золушке, я без прикрас тачаю
истоптанные башмачки.
И занят нынче я работой сладкой.
Сапожники – старательный народ.
И поцелуй я называю латкой
воздушною, наложенной на рот.


1942

×

Ночами чаще говорит
весь день молчащая дриада,
что дело – дрянь, оно горит,
что мне покажут кадры ада.
И всё сквернее и верней,
что над макушкой зло свершится
и что червятина корней
в глуби пищит и копошится.
И как он мне теперь знаком,
тот голос – словно тело, голый,
выглядывает шепотком
из древесины радиолы.
Нимфоманическим теплом
манит его нагое слово:
вот тут надрез, а здесь надлом,
а это вот рубец былого.
И предо мной – уже ничьи –
мелькают кадры – в общем, бодро.
Струятся руки, как ручьи,
как реки, протекают бедра.
Но в теловидении том
всем скопищем морщин и трещин,
как бы исхлестанный кнутом,
исчеркан ствол и перекрещен.
И бьет в меня – пора, пора! –
до боли оголенный голос,
что обдирается кора,
а сердцевина раскололась.
И вот ползут по всем ветвям
в манере несколько инертной
презренье вялое к любвям
и соки похоти предсмертной.


1964

×

Хотел бы стать Сковородой
иль подорожною каликой
со страстью странствовать великой,
с тревожно вздетой бородой.
Постукивая посошком
по камешкам, как по жеребьям
чужим, тащился бы шажком,
смирен и тих, одет отрепьем,
нагружен благостным мешком, –
и в чреве том, простом, холщовом,
подобрались бы к тексту текст:
Монтень, Паскаль и старый Секст.
Угодники! Кого б еще вам
в собратья дать? И отчего
в суме иного нету, кроме
моей тетради кочевой,
что ночевала в желтом доме?


1941

×

Кто тебя, игрушку, уволок
из немого каменного рая?
Не Господь ли, в шахматы играя,
взял тебя за смирный куполок
и приподнял, чтобы сделать ход,
и, в игре не нарушая правил,
лишь сегодня, поразмыслив с год,
осторожно на землю поставил?


1957

×

С глухой погодою второго сорта,
с развалистой старинною зимой,
с обрывком вечера я сам-четвертый
иду домой по улочке немой.
Из теплой задушевной полутеми
я как попало песенки плету,
и незаметно я теряю время,
и тихо набираю пустоту.
Как ветром сдуло думы о пороге,
сорвались кротко две сосульки с век,
и одиноко сделалось дороге,
где снова я и длинный-длинный снег.


1967

×

Грома, искр и льда философ,
самый ражий из детин –
славься, славься, Ломоносов,
молодой кулацкий сын!
Ты оттуда, где туманы,
где валится с неба снег,
вышел, выродок румяный,
всероссийский человек.
Средь российския природы
ты восстал, высоколоб,
и заслуживаешь оды
на покрытый мраком гроб.
С миром Божьим в неполадке,
рубишь воздух сгоряча,
и камзол ученой складки
сбросил с крепкого плеча.
На тебе парик с хитринкой,
пряжки звонко блещут с ног.
Вспомни, вспомни, как с Катринкой
ты в немецкий шел шинок.
Слово славы между прочим
ты вписал себе в итог,
над столом клоня рабочим
пукли мудрой завиток.
Век, идеями чреватый,
пал, как хмурая пора,
под полет витиеватый
лебединого пера.
Ты взойдешь, подобен буре,
на дворцовое крыльцо
и в лицо самой Натуре
влепишь русское словцо.
В ледовитый мрак полмира
погружается кругом.
Блещет Северна Пальмира,
озаренная умом.
Над тобою, трудолюбцем,
первый рокот лирных струн.
И Нептун грозит трезубцем,
и свергает Зевс перун.
А когда природа кучей
свалит всё на дно ночей,
ты, парик закинув в тучи,
гром низвергнешь из очей.


1934

×

Я сетую, что ни над чем не плачу
и что с души себя же ворочу,
что раскурочу или раскулачу
нутробу, как положено врачу,
но не заною и не зарычу
(до рыка ли мне, старому хрычу!).
Не для того ли спорота нутроба,
чтобы останки выломать из гроба
и снова (в гроб иной) их уложить,
дабы хоть как-то можно было жить?
И, как на тыне, виснут на притине
и преспокойно сохнут черева.
По мне, как в белом грунте на картине,
натыканы вразбивку дерева.
Как черные плоды, висят на них потери.
В сон, как в мешок, насованы тетери.
Обуглены тетерева.
Что делать с этим липким зимним грунтом,
не знает сумрак, медленный как ум.
И не желают стать осинки фрунтом.
И вот какой из зим – с походным фунтом –
бараний сыплется изюм!
Но я еще, ей-ей, как звери, молод
(изюм еще, глядишь, пойдет на орот),
пусть измолочен я и перемолот
и даже плюнут и растерт!
Я сетую: попал я в тонки сети,
навешали мне давленых собак.
И я в себе порой – как в том кисете,
откуда вытрясли табак,
как бы остатки дела на цигарку.
Судьбу-цыганку что же мне журить?
Что наклоняться к грешному огарку,
когда и сам даю я прикурить?
А мой отстой – какая желчь и горечь!
И смех, и грех, и соль – всё вместе тут.
И день идет, как Слава Миловзорич,
учиться в холодильный институт.
Да ведают великие потомки
о том, что первородные права
лежат, как в богоданной анатомке
разглаженные глазом черева.
Творец подслеповатый был горшечник,
из жизни не сумел устроить блат,
и лямка тянется вдоль рек и блат,
как путешествие длиной с кишечник.
Нет, стен не хватит для моей башки
во храме Богородицы-Природы,
где гирьками стоят богиньки и божки,
а рядом бузиной рыгают огороды,
и в Киеве рыдает дядька спьяну,
а явь подобна вечному изъяну,
и остается мне вкруг жизни на вершки
наматывать загаженные годы,
как вываленные кишки.
Я пожил на смотринах и на смотрах,
умножил зрение – и окосел! –
на торге Божием я во всё око сел
с нутробой, легшей рядом во весь потрох.
Я издали завидую монаху
и даже славлю иноческий чин,
ну, а вплотную посылаю на х…
и дурочку валяю без причин,
как девочку, не ставшую девахой,
и всё во мне растыкано, я тын,
последний тын с разбитыми горшками –
о глиняные черепа! –
и с вымотанными кишками…
К нему не зарастет народная тропа.


1-8 июня 1974

×

Мозг выполз, как в извивах воск,
епископ посох уронил.
Небось ты бог? Небось ты Босх?
Небось святой Иероним?
И ухо, полное греха,
горит как плоть во весь накал,
и, сладко корчась, потроха
людей рождают, точно кал.
На арфе распят голый слух,
отвисла похоть белым задом,
пять глаз, как пять пупов, укрылись за дом,
сбежав с рябых грудей слепых старух.
И два отвесных тела рядом,
два оголенных райских древа —
долдон Адам и баба Ева,
она круговоротом чрева,
а он напыщенным шишом
бытийствуют – и нет ни лева,
ни права в их саду косом.
А страсть тверда, как кость, как остов,
как гостья гордая погостов,
и тело кружится, как остров
в житейском море суеты.
Увидишь о своем часу и ты,
как славно скачут черти в кале
и забивают кол в Господень хлеб
и как в три яруса по вертикали
вселенский вертится вертеп.
А я твой глаз и взором бос,
и у тебя в когтях храним.
Небось ты боль? Небось ты Босх?
Небось святой Иероним?
Грешит седая борода
над раскоряченной любовью,
в огне по горло города
прикованы к средневековью.
У колб, реакторов, реторт
хвостом накручивает черт,
и атомы летят на части,
и вавилонские напасти,
и всеегипетские казни,
и блудодейнейшие блазни
ползут, как слизни, в драный нос,
и черный замок точно печи
обугленные поднял плечи,
в огне и тьме он – как Патмос.
А Босха дьявольская пасха
от адской радости строга,
когда бесенок за подпаска,
а страсть подъята на рога.
Колдуньиной иглою воск,
скажи, не насмерть ли раним?
Небось ты бой? Небось ты Босх?
Небось, святой Иероним?
Забрался бес к тебе в ребро,
и раком ползает добро.
И не оно ль того хотело,
что где-то, клейко забелев,
в обтяжку лайковое тело
надето на прохладных дев.
Отшельник ежится в пещере,
а блуд впился в сосцы беды,
и страхи Божьи, зубы щеря,
раздули щеки и зады.
Отшельник ежится в пещере,
когда над ним занесены
и блещут тщи, как Лота дщери,
и сны, как блудные сыны.
Ах, маленький святой Антоний!
Завыл, как волк, святой посул,
и душ вытягивает тони
с апостолами Вельзевул.
Бесовский рой вещей в пещере
озорничает ввечеру,
вонзая зло и злобу в щели,
вгрызаясь в каждую дыру,
загнав под ногти и под кожу
всесотрясающую дрожь
и привалясь к тебе как к ложу
багровою оравой рож.
Всеадье! и разгульный пост! —
скользнула ласочкой ятровь.
Небось ты бес? Небось ты Босх?
Небось небесная любовь?


17 декабря 1970

×

Ходят вокруг налегке петербургские долгие ветры,
осень без листьев стоит впусте на остром мысу.
Белая биржа лежит, как груженная временем баржа,
и на пустом берегу торга купцы не ведут.
Видно, веленьем богов, возлюбивших чудо торговли,
с юга на север доплыл сей благородный амбар.


1965

×

Как рабыня старого Востока,
ластясь, покоряя и коря,
муку и усладу сотворя,
двигалась ты кротко и жестоко,
вся в глазах усталого царя.
Опустилась наземь пляска шарфа
в безвоздушной медленной стране.
Замер царь за рамою, зане
тело опустело, словно арфа
об одной-единственной струне.
Кончилось с пространством состязанье
на простом холсте пустой стены.
Нет, художник, на тебе вины,
но свистит лозою наказанья
жесткая мелодия спины.


14 января 1965

×

Сегодня о тебе подумал в первый раз
как о далекой и ненужной вещи,
как о простом предмете без прикрас.
Да, просто так – не легче и не резче.
Сам Бог давным-давно мне думать так велел,
но я Ему был непослушен в этом.
А как подумал, так и пожалел
о том, что стала ты таким предметом.


1974

×

Что же ходишь ты возле жизни?
Ах, не думай и не гадай!
Хоть единой слезинкой брызни
или слово, как руку, дай!
Протяни! (Не на отсеченье!)
Ну, а я тебе поручусь
за торжественное мученье
всех пяти оголенных чувств,
за святое четвертованье,
за изломанный костный хруст
и за то, что я, как сознанье,
всеобъемлющ и, значит, пуст.


1967

×

1


На мне играли в зале,
присвистывая, в вист,
весь век на мне плясали
визгливый танец твист.
А судомойка Мойра
трубила: Ойра! Ойра!
Судьбина била в бок
с подскоком, как кэк-уок.
На склоне века Око
от черного кэк-уока,
от рыжего порока,
от танго и от рока
родилось раньше срока,
вращаясь свысока
подобием пупка.
На мне играли в зале
по прихоти времен
поприщины-лассали
и в винт, и в фараон,
и карты, как скрижали,
держали в пятерне,
и душу мне прижали
к обратной стороне.
А с телом всё облыжней
общалось бытие
своей рубашкой ближней,
как нижнее белье.
А поломойка Мойра
бесилась: Ойра! Ойра!
Месила грязь ногой,
распухшей и нагой.
И в склоке века Око
на голом животе
вращалось глазом Рока,
как зрак и знак пророка,
и музыки морока
раскинулась широко
в похабной красоте.


2


На мне играли в зале
гудошник и арфист,
сто лет меня терзали
художник и артист,
с меня орали в зале
оратор и софист,
в меня глаза вонзали
куратор и лингвист.
Во мне, как на вокзале,
стояли пар и свист,
что пса меня пинали
балбес и футболист,
в меня со всей печали
палили сто баллист,
по мне с тоски пускали
ходить опросный лист.
Судьбина, взяв дубину,
лупила в барабан,
зубами в пуповину
вгрызался Калибан…
На мне играли в зале,
присвистывая, в вист
и задом мять дерзали –
посмели, да не смяли,
но головы не сняли
за то, что головист.


3


А зала мучить рада:
я кол, я вол, я мул,
я пол, я стол, я стул,
трибуна и эстрада,
где стук, где гуд и гул,
где произвол, разгул,
где радости парада,
где рая или ада
сырая Илиада,
где смотрят дырки дул…
Но тут в дуду задул
губастый брат Федул:
Со мной играли в зале
в мечту, как бы в лапту,
как мяч меня бросали
в большую пустоту.
Меня, что кол, тесали,
срубивши божество,
и мне в меня вбивали
меня же самого.
Меня лобзали в зале
иуды и льстецы,
узлами зла вязали
и узы, и концы.
Ко мне тянулись в зале
зануды и вруны…
Минуты ускользали
с обратной стороны.
А лиходейка Дика
глядела полудико,
крутила бигуди,
твердила: Приходи!
А лицедейка Клио
под гегелево трио
аллегро да кон брио
сгибала к заду торс,
показывая форс,
пока заморский шик
под шиканье шишиг
не перешел во пшик…


4


С меня слезали в зале
слезами с век назад…
Глаза с меня слизали
парад и маскарад.
Зато неутомимо
кривляка-пантомима
стремилась как-то мимо,
ломаясь на корню,
и в ней нежней, чем ню,
как стеклышки, голышки
в манере инженю
старушки и малышки,
в одной опушке пышки,
тростинки, душки, мышки,
девчушки, чушки, мушки,
кобылки у кормушки,
княгини и богини,
откинувши бикини
и вывернув подмышки,
плясали до одышки,
и прелестей излишки –
и ляжки и лодыжки –
мелькали понаслышке
без дна и без покрышки,
старинные вертю.
Вертелись как хотели,
свистели и потели,
пустели, были в теле,
блестели и летели
и в небо, и в постели,
и в пропасти, и к цели –
и всё это – тю-тю!
Весь блеск тыщекаратный,
весь необъятный чад,
весь голос многократный,
весь плотоядный зад,
но бравый, бранный, ратный,
но здравый иль больной,
живот мой коловратный
вращался подо мной,
прощался невозвратной
обратной стороной.
И мне дивились в зале,
и мной давился зал,
но сам я этой швали
ни слова не сказал.


8 августа 1964. Новгород Великий

[...]

×

Сборник поэзии Сергея Петрова. Петров Сергей - русский поэт написавший стихи на разные темы: о любви и мужчине.

На сайте размещены все стихотворения Сергея Петрова, разделенные по темам и типу. Любой стих можно распечатать. Читайте известные произведения поэта, оставляйте отзыв и голосуйте за лучшие стихи Сергея Петрова.

Поделитесь с друзьями стихами Сергея Петрова:
Написать комментарий к творчеству Сергея Петрова
Ответить на комментарий