Читать короткие стихи
Я, как мама, не люблю
В доме беспорядка.
Одеяло расстелю
Ровненько да гладко.
На пуховые подушки
Я накину кисею.
Полюбуйтесь-ка, игрушки,
На работу на мою!
В ушах обрывки тёплого бала,
а с севера — снега седей —
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.
Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой.
Вот утро севера — сонливое, скупое —
Лениво смотрится в окно волоковое;
В печи трещит огонь — и серый дым ковром
Тихонько стелется над кровлею с коньком.
Петух заботливый, копаясь на дороге,
Кричит… а дедушка брадатый на пороге
Кряхтит и крестится, схватившись за кольцо.
И хлопья белые летят ему в лицо.
И полдень нарастает. Но, Боже, как люблю я,
Как тройкою ямщик кибитку удалую
Промчит — и скроется… И долго, мнится мне,
Звук колокольчика трепещет в тишине.
1842
Умей затихнуть, когда снегами
Вдруг заметется твоя стезя.
И в белой тайне, как за стенами —
Заря ли, ночь ли — узнать нельзя.
Когда невнятно, о чем веленье,
Гроза иль милость к тебе идет.
И только слышно в тиши мгновений
Неотвратимо судьба растет.
Не отзывайся на гул вселенной.
Родится воля из тьмы слепой.
Замкнись душою в тиши священной
И, если можешь, молись и пой.
[...]
Весьма любезные, безумные кастраты,
Намёк, пунктир, каприз и полутон,
Урод изысканный и профиль Лизистраты,
И эллинка, одетая в роброн.
Здесь посвящен бульвар рассудочным Минервам,
Здесь строгость и порок, и в безднах да и нет,
И тонкость, точно яд, скользит по чутким нервам
И тайна, шелестя, усталый нежит бред.
Твоих очей голубизна
Мне в душу ветерком пахнула:
Тобой душа озарена…
Вот вешним щебетом она
В голубизну перепорхнула.
Май 1918, Москва
Воздержание аще безмерно храниши,
Множицею души ти вред велий твориши:
Плоти бо изнемогшей ум не добр бывает, —
Разсуждение в меру вся да устрояет.
Уне есть мерно по вся дни вкушати,
Нежели долго от пищ ся держати:
Пост бо безмерный силу истребляет,
Дух уныния и печаль раждает.
Поздние гости отцветшего лета,
Шепчутся ваши головки понурые,
Словно клянете вы дни без просвета,
Словно пугают вас ноченьки хмурые…
Розы — вот те отцвели, да хоть жили…
Нечего вам помянуть пред кончиною:
Звезды весенние вам не светили,
Песней не тешились вы соловьиною…
Начало 1860-х годов
[...]
Ты умрешь на больничной подушке,
Кое-как похоронят тебя,
И покончишь ты век одинокий,
Никого никогда не любя.
И никто над могилой твоею
Не помолится грустной душой —
Только синее небо над нею
Растоскуется вьюгой-грозой.
Только птицы слетят издалёка
Над твоим неприметным крестом,
Только зорька над ним заиграет
Предрассветным румяным лучом…
1860 (?)
[...]
Пробегают грустные, но милые картины,
Сотни раз увиденный аксаковский пейзаж.
Ах, на свете все из той же самой глины,
И природа здесь всегда одна и та ж!
Может быть, скучает сердце в смене повторений,
Только что же наша скука? Пусть печалит, пусть!
Каждый день кидает солнце сети теней,
И на розовом закате тишь и грусть.
Вместе с жизнью всю ее докучность я приемлю,
Эти речки и проселки я навек избрал,
И ликует сердце, оттого что в землю
Солнце вновь вонзилось миллионом жал.
5 октября 1916 Люблинская — Омск. Вагон
Я пью за здоровье не многих,
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.
Я пью за здоровье далеких,
Далеких, но милых друзей,
Друзей, как и я, одиноких
Средь чуждых сердцам их людей.
В мой кубок с вином льются слезы,
Но сладок и чист их поток;
Так, с алыми — черные розы
Вплелись в мой застольный венок.
Мой кубок за здравье не многих,
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней;
За здравье и ближних далеких,
Далеких, но сердцу родных,
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.
1862
[...]
Толстой молчит!? неужто пьян?
Неужто вновь закуролесил?
Нет, мой любезный грубиян
Туза бы Дризену отвесил.
Давно б о Дризене читал:
И битый исключен из списков?
Так видно, он не получал
Толстого ловких зубочистков.
Так видно, мой Толстой не пьян
............... .
Когда я об стену разбил лицо и члены
И все, что только было можно, произнес,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
— Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чаю? Или огненный напиток?
Чем учинять членовредительство себе,
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток. —
Он сказал мне, — приляг,
Успокойся, не плачь. —
Он сказал: — Я не враг,
Я — твой верный палач.
Уж не за полночь — за три,
Давай отдохнем.
Нам ведь все-таки завтра
Работать вдвоем.
Раз дело приняло приятный оборот —
Чем черт не шутит — может, правда, выпить чаю?
— Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: — Не трожьте грязное белье.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение мое —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю.
И не людям, прости, —
Счет веду головам.
Ваш удел — не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово —
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого.
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
— Приговоренный обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой.
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
— Как жизнь? -спросил меня палач. — Да так себе… —
Спросил бы лучше он: как смерть — за час до казни?.
— Ах, прощенья прошу, —
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва
Хорошо б подмели,
Чтоб моя голова
Не валялась в пыли.
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
— Спасибо! — Что вы! Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет, — у нас ковровые дорожки.
-Ах, да неужто ли подобное возможно!-
От умиленья я всплакнул и лег ничком.
Он быстро шею мне потрогал осторожно
И одобрительно почмокал языком.
Он шепнул: Ни гугу!
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу — помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать.
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье!
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: — Остановись, мгновенье, —
Чтоб стоны с воплями остались на губах!
— Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
Будет больно — поплачь,
Если невмоготу, —
Намекнул мне палач.
— Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда, сам загрустил —
Помнят тех, кто казнен,
А не тех, кто казнил.
Развлек меня про гильотину анекдотом,
Назвав ее лишь подражаньем топору
Он посочувствовал французкому двору
И не казненным, а убитым гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднен,
Был оживлен и сыпал датами привычно.
Он знал доподлинно — кто, где и как казнен,
И горевал о тех, над кем работал лично.
— Раньше, — он говорил, —
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант,
А на этом посту
Повернулось на лад.
Некстати вспомнил дату смерти Пугачева,
Рубил, должно быть, для наглядности, рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачево.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки о стекло.
Об инквизиции с почтеньем отзывался
И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои
Все идут на скандал.
— Ах, вы тяжкие дни,
Палачева стерня.
Ну за что же они
Ненавидят меня?
Он мне поведал назначенье инструментов.
Все так не страшно — и палач как добрый врач.
— Но на работе до поры все это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведешь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдешь,
Возьмет и плюнет. И испорчена рубаха.
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай, чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: — Кто посмел
Обижать палача?!
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провел, не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча.
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
1978
[...]
Спускаться вниз и знать, что никогда
Уж не вернешься в царство света,
Что больше для тебя с вершины этой
Не заблестят снега…
Расстаться с тем, чем сердце все полно,
Одной остаться с мертвым горем,
И оглянуться тяжким взором —
И не узнать — за что?.
И мимо, мимо проходить всегда,
Сменяя тусклый день ночной тоскою,
И выпускать из рук все дорогое,
И знать, что — никогда…
Февраль 1904
А я с годами думаю все чаще,
что краденое счастье — тоже счастье,
как ситник краденый — все тот же хлеб насущный,
спасенье жизни неблагополучной.
А может, несравненно слаще даже.
Поверьте, это не в защиту кражи,
но просто я убеждена, что сытый
не представляет, сколько стоит ситный…
В моей крови
Огонь любви!
Вотще усилья,
Мой Гиппократ!
Уж слышу — крылья
Теней шумят!
Их зрю в полете!
Зовут, манят —
К подземной Лете,
В безмолвный ад.
О, не грусти по мне! Я там, где нет страданий
Забудь былых скорбей мучительные сны.
Пусть будут обо мне твои воспоминанья
Светлей, чем первый день весны.
О, не тоскуй по мне! Меж нами нет разлуки,
Я так же, как и встарь, душе твоей близка.
Меня попрежнему твои волнуют муки,
Меня гнетет твоя тоска.
Живи! ты должен жить!
И если силой чуда
Ты здесь найдёшь отраду и покой,
То знай, что это я
Откликнулась оттуда
На зов души твоей больной.
1858
[...]
Вечер бурный и дождливый
Гаснет… Всё молчит кругом.
Только грустно шепчут ивы,
Наклоняясь над прудом.
Я покинул край счастливый…
Слезы жгучие тоски —
Лейтесь, лейтесь… Плачут ивы,
Ветер клонит тростники.
Ты одна сквозь мрак тоскливый
Светишь, друг, мне иногда,
Как сквозь плачущие ивы
Светит вечера звезда.[1]
21 ноября 1858
[1]»Современник». 1859, No 11. Перевод ст-ния «Schilf-Lieder» из цикла «Lotte» австрийского поэта-романтика Ленау (псевдоним Николауса Нимбша фон Штреленау) (1802-1850).[...]
Господи, имя звериное
Ты на меня положил,
Сердце мне дал голубиное,
Кровь же мою распалил.
Дни мои в горьком томлении,
Радости нет ни одной,
Нет и услады в молении.
Пламенный меч надо мной,
Меч беспощадного мстителя, —
Над головою огонь.
Нет мне в пустыне спасителя,
И не уйти от погонь.
Трудно и чудно — верность до гроба!
Царская роскошь — в век площадей!
Стойкие души, стойкие ребра, —
Где вы, о люди минувших дней?!
Рыжим татарином рыщет вольность,
С прахом равняя алтарь и трон.
Над пепелищами — рев застольный
Беглых солдат и неверных жен.
11 апреля 1918
[...]
Говорят, что посмертно
Тела наши станут землею.
Я поверить готов
В немудреную эту молву.
Пусть я стану частицей Земли,
отвоеванной с бою,
Той земли, на которой
Сейчас я всем сердцем живу.
Отрывок из Осени Пушкина.
Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
Слушать предсмертные песни Орфея друзья собралися.
Нагло бранясь и крича, вдруг показался паяц.
Тотчас же шумной толпой убежали друзья за паяцем…
Грустно на камне один песню окончил Орфей.
Отчетливость больницы
В сентябрьской тишине.
Чахоточные лица
Горят на полотне.
Сиделка сердобольно
Склонилась, хлопоча;
И верится невольно
В небесного врача.
Он, в белом балахоне,
Пошепчется с сестрой,—
На чистом небосклоне
Исчезнет за горой.
Всё медленно остынет
До первых снежных пург,—
Как жар недужный вынет
Из бредных лоз хирург.
1912
[...]
Эта женщина! Увижу и немею.
Потому-то, понимаешь, не гляжу.
Ни кукушкам, ни ромашкам я не верю
и к цыганкам, понимаешь, не хожу.
Напророчат: не люби ее такую,
набормочут: до рассвета заживет,
наколдуют, нагадают, накукуют…
А она на нашей улице живет!
Капланом
за пуговицу пойман.
Штаны
заплатаны,
как балканская карта.
«Я вам,
сэр,
назначаю апойнтман.
Вы знаете,
кажется,
мой апартман?
Тудой пройдете четыре блока,
потом
сюдой дадите крен.
А если
стриткара набита,
около
можете взять
подземный трен.
Возьмите
с меняньем пересядки тикет
и прите спокойно,
будто в телеге.
Слезете на корнере
у дрогс ликет,
а мне уж
и пинту
принес бутлегер.
Приходите ровно
в севен оклок,—
поговорим
про новости в городе
и проведем
по-московски вечерок,—
одни свои:
жена да бордер.
А с джабом завозитесь в течение дня
или
раздумаете вовсе —
тогда
обязательно
отзвоните меня.
Я буду
в офисе».
«Гуд бай!» —
разнеслось окрест
и кануло
ветру в свист.
Мистер Петров
пошел на Вест,
а мистер Каплан —
на Ист.
Здесь, извольте видеть, «джаб»,
а дома
«цуп» да «цус».
С насыпи
язык
летит на полном пуске.
Скоро
только очень образованный
француз
будет
кое-что
соображать по-русски.
Горланит
по этой Америке самой
стоязыкий
народ-оголтец.
Уж если
Одесса — Одесса-мама,
то Нью-Йорк —
Одесса-отец.
1925